Google+ Followers

пятница, 30 января 2015 г.

Алоиза Пашкевич. Зеленка. Койданава. "Кальвіна". 2015.








    Алоиза Степановна Пашкевич (Аляіза Сьцяпанаўна Пашкевіч) – род. 3 (15) июля 1876 г. на мызе Пясчына (Пещин, Пещино) Лидского уезда Виленской губернии Российской империи, в шляхетской католической семье.
    В 1894 г. поступила в 4-й класс частной гимназии Прозоровой в Вильне и, после окончания 6 класса, получив свидетельство домашней учительницы, в 1901 г. стала учительствовать в деревне.
    В 1902 г. поехала в Санкт-Петербург, где сдала экзамены за полный курс Александровской женской гимназии и поступила на Высшие курсы П. Лесгафта, которые не окончила. В Санкт-Петербурге Пашкевич участвовала в деятельности кружка белорусских студентов «Круг беларускай народнай прасьветы і культуры», начала публиковаться в нелегальных белорусских изданиях.
    В 1904 г. Пашкевич вернулась в Вильно и стала работать фельдшерицей в психиатрической лечебнице в Ново-Вилейке под Вильно, одновременно занимаясь пропагандистской работой, участвовала в деятельности Белорусской социалистической Громады, в подвале лечебницы содержала шапирограф. В мае 1905 г. была делегаткой от виленский работниц на съезде женщин в Москве.
    В конце 1905 г. из-за угрозы ареста выехала в Галицию (Австро-Венгрия). Жила во Львове, где была вольным слушателем философского отделения Львовского университета.
    В 1908-1909 гг. жила в Кракове, где училась на гуманитарном отделении Ягелонского университета. Некоторое время жила в Закопане, выезжала в Германию и Италию.
    В 1911 г. вышла замуж за инженера-технолога Степаноса Кайриса. Смена фамилии дала ей возможность вернутся в Вильно.
    Была актрисой театра Игната Буйницкого, в 1912 г. организовала несколько белорусских школ, редактировала журнал для молодёжи «Лучынка».
    В 1914 г. посетила Финляндию, ездила на лечение в Швецию.
    В 1915 г. Алоиза работала сестрой милосердия в тифозном солдатском бараке Виленского военного госпиталя.
    В начале января 1916 г. получила известие, что тяжело заболел отец. Она сразу же приехала в Лиду, но отца живым не застала. После его похорон осталась на мызе Старый двор, которую прикупил ее отец, чтобы оказать помощь землякам, умирающим от эпидемии тифа.
    Умерла 5 (17) февраля 1916 г. от тифа на мызе Старый Двор Лидского уезда Виленской губернии Российской империи.



    Основные мотивы её поэзии — любовь к Родине, родной природе, служение народу. За стихотворение Алоизы Пашкевич «Соседям в неволи» российской цензурой был запрещен ее сборник «Хрэст на свабоду», который печатался в униатской типографии под патронажем Андрея Шепитицкого. Песня ансамбля «Песняры» «Кася» написана на стихотворение Пашкевич «Лето». В 1991 г. на киностудии «Беларусьфильм» был снят четырёхсерийный художественный фильм «Крест милосердия», посвящённый жизненному и творческому пути Алоизы Пашкевич.



    В своем рассказе «Zialonka», впервые напечатанном в альманахе «Маладая Беларусь» (Seryja I, Sšytak III, 1913, Піцярбург, С. 121-129.), Алоиза Пашкевич, под псевдонимом «Ciotka», упомянула Якутск.


    Этот рассказ на русский язык перевел уроженец Екатеринослава Виктор Александрович Щепочев (1908-1985). Кстати, Виктор Щепочев перевел на русский язык стихотворение якутского поэта Иннокентия Эртюкова «Вена» (1945).
    Лямбэрт Дзядзька,
    Койданава.

                                                                         ЗЕЛЕНКА
    Курсистка Зеленка чахнет с каждым днем. Петербургский климат, настоящий мучитель, приканчивает слабогрудых. Зеленка кашляет, вся горит, на ее лице пылает румянец. Иногда этак мимоходом взглянет в зеркало: «Ой, мамочка моя, на кого я похожа?» — поглядит и опять за работу. На лекции бегает, в школе с детьми часа четыре занимается, а вечерами и сама еще учится, читает...
    Посмотришь со стороны, жизнь идет, словно вода течет. Только доктору пришлось признаться, что вся родня вымерла от чахотки. А на вопрос, болела ли сама в детстве чем-нибудь, ответила, что хорошо этого не знает, потому что воспитывалась в деревне, а простонародье признает у детей только такие болезни, как простуда, испуг, сглаз, и лечит их лишь домашними способами: заговорами да обкуриваниями. Правда, помнится, крупинки соли давали глотать, да еще в пяти-шестилетнем возрасте носила какую-то несученую нитку с узелками. А позже, помнится, была здорова, как рыба, и только в последней время какая-то слабость стала донимать.
    — Гм!..— буркнул доктор, ничего не сказал и крепко задумался.
    Однако слухи ходили еще позапрошлой зимой, что Зеленка травилась, что выбегала, нарочно, в одной сорочке па мороз, все для того, чтобы заполучить какую-нибудь злую болезнь. И вот теперь только успокоилась, когда цель стала ясней...
     Зеленка очень скрытная девушка.
    — Как ты вытянулась за последний год, — удивляются подруги.
    — Бывает так, что в последний год жизни люди подрастают, только это не впрок, — горько заключит высказывания подружек Зеленка и чуть-чуть усмехнется уголками пересохших губ. Черные косы благородно обрамляют маленькое личико... В синих кругах глаза блестят двумя раскаленными углями.
    — Наша Зеленка словно уже не этого мира жилица, — переполошился Матюк-медик, встретив Зеленку в столовой.
    — Зеленочка, милая, я приду тебя послушаю.
    — Прийти — приходите, коллега, только я не певица, чтоб вы меня слушали.
    — Ну-ну, Зеленочка, какая ты нынче колючая.
    И молодой доктор исчез, словно его смыло. Зеленка из-за всегдашней задумчивости часто не сразу ответит, когда ее спрашиваешь.
    — Зеленка, где ты? — иногда печально пошутят курсистки.
    — Тут, с вами,— тихонько ответит, очнувшись от дум.
    — Ой, Зеленочка, Зеленочка! Вовсе ты выбилась из колеи нашей будничной жизни. Все где-то витаешь в нездешнем мире.
    — Да что с вами? Тружусь, как все вы, ем еще больше вас, сплю, смеюсь... А что теперь задумалась, так даже совестно признаться в таком вздоре: глянула в окно на осенний день и думаю, осыпалась ли в нашей сторонке листва с деревьев или еще нет, потому что у нас осень приходит позднее.
    — Вот тебе на, куда Зеленочка хватила! Гречиха цветет, даже в лаборатории пахнет, а она все свое: листва уже осыпалась ли? Еще придут холода... Готовь только шубу!
    Как будто посмеиваются курсистки над мыслями Зеленки, но хорошо понимают, что это значит: «листва осыпалась ли». Потому что когда спрашивали доктора, то он сказал убежденно, что, вероятно, до осени не протянет...
    Полторы недели Зеленка не показывалась на лекциях. Забеспокоилась молодежь, что комната у Зеленки сырая и темная, что не каждый день Зеленка обедает.
    В субботу у Зеленки народу битком набито. Зеленка сначала лежала, а потом не вытерпела и встала. Все такие ласковые, веселые, близкие, даже приятно на них смотреть — словно родные. Зеленка слегка покачивается от слабости, но ходит, заговаривает с каждым. Пьют чай, смеются. Но смех какой-то невеселый, шум негромкий. Скрытая печаль то и дело мелькает в глазах гостей. Все силятся веселиться. Разговор касается всякой всячины.
    Украинец Федорчук даже бандуру приволок. Рыжеватый чуб по струнам треплется, а он выделывает плечами, запевая: «Ах, мама, мама, зачем ты меня родила?» Такой голос душевный, будто и впрямь сирота убивается по родной матери.
    — И я жалею, коллега, что тебя мама родила, — пригладил чуб Вишняк-Минчук,— а сейчас пей горячий чай и наслаждайся жизнью, пока есть время.
    — Ха-ха-ха! Верно сказано, — поддакнула Зеленка,— пока есть время... ха-ха... кха-кха!..— и зашлась сухим кашлем.
    Веселая компания поблекла, стихла.
    — Пейте, наливайте, — торопливо, виноватым тоном говорит Зеленка,— еще не умираю.
    — Не плетите небылицы, — пробормотал кто-то.
    — А знаете, Сабановского по химии срезали, — придумывает Вишняк на скорую руку, чтобы как-нибудь начать разговор.
    — О-о! На последнем экзамене?
    — Да что вы? Это просто шутка, выдумка...
    — Как же выдумка, сиди теперь снова дни и ночи... Ну да у кудлатого голова вместительная: за неделю-другую всю химию проглотит, как репу...
    — Да, ей-бо, чуть не забыла, — прервала Берабейка.
    — Ого-го! Чуть свое «ей-бо» не забыла, а разве было что-нибудь святое, чтобы Берабейка помнила? У вас в голове мелькают лишь ноты и ноты да тарам-там-там фортепианные!
    — Я... Я... ей-бо, механик такую дичь плетет, что уши вянут. — Берабейка подставляет ладонь ко рту технолога. — Дрянь механик — ни-ни... тс! А не то за «ей-бо» глаза выцарапаю.
    — Так не говорите своего словечка, а не то, если этого мало, я как-нибудь выйду на Невский и во весь голос закричу: «Ей-бо! Ей-бо!» И не просто закричу, а в кулак затрублю, пока вас не отучу!
    Берабейка краснеет до ушей из-за своей несуразной привычки к любому слову приплетать «ей-богу», да так быстро, так слитно, что, со стороны слушая, только и разберешь из ее речи—«ейбо», «ейбо»... Механик за это сегодня так обозлился на Берабейку, что тотчас принялся распекать ее.
    — Прости на этот раз, окаянный человече, — просит его Берабейка, — больше не буду. Дело серьезное. Пасулянис пишет, ей-бо (ха-ха!), из Якутска, что наши, ей-бо, голодают, зима идет, ей-бо, а у них одежда ветром подбита.
    — Ну что ж, треба податью себя обложить и зараз выслать хотя бы самую малость, — отозвался Минчук.
    У кого с собой были деньги, тотчас полезли в карманы. Зеленка тоже вынула целковый из столика.
    — А скажите, книжки в пересыльную кто-нибудь отнес? Ведь я взялась это сама сделать, но заболела...
    — «Любви все возрасты покорны!» — загремел густой бас за дверьми.
    — У-у, Кульгач-сирота, торопись, а то Нойка самовар, как видно, в конце концов уберет!
    Студент, плотный, в вылинявшей куртке, светло-русый, словно куль из пеньки, ввалился в тесную комнатку.
    — Зеленочка, Шаляпин приезжает! — крикнул одним духом.
    — Ладно, басистый! Завтра иду дежурить на «Демона».
    — «Любви все возрасты покорны», — напевая, завертелся он на пятке и бросил шапку в угол, так что она дважды перевернулась.
    — Ты чего стрельбу открываешь? Кульгач, ни на что не обращая внимания, руки потирает не то от холода, не то от радости. Здоровьем и молодостью от него веет.
    — Итак, через неделю буду сидеть, как воробышек, высоко, высоко и демону Шаляпину хлопать — браво, браво во-во!
    — Кульгачик, коллега, и я завтра с вами пойду дежурить, зайдите за мной, — уславливается Зеленка.
    — Ладно, идет! Только в пять будьте готовы, нужно до света прийти, — а то тысяч пять завтра будет дежурить.
    — Публика! — погрозил бандурой Федорчук. — Кто посмеет товарища Зеленку вывести завтра в город, того оштрафуем!
    — Ош-тра-фуем! — запищала тоненьким голоском молоденькая бестужевка Маня.
    — Да побойся бога, не пищи, детка!
    — Публика, слушайте! — Маня стала на кресло.— При мне доктор приказал Зеленке хотя бы полторы недели не выходить из дома.
    — А если так, то оштрафуем, — соглашаются все с тонкоголосой Маней.
    — Оштрафуем! — закричал вдруг Владимир, по фамилии Сибира.
    — Эй, Сибира, ты что спишь?
    — Хрр-хрр,— прикидывается Сибира спящим, вытянув длинные ноги поперек всей комнатушки.
    Один из студентов, увидев, что Сибира закрыл глаза, схватил за ножки кресло. Сибира полетел бы, не заступись вовремя Зеленка.
    — Оставьте Сибиру в покое, Сибира времени не теряет зря, глядите, как печь нагрел! (Дохнула перед собой, но пара и признака не было.)
    Длинные ноги Сибиры протянулись от стены до степы.
    — Сибира, мы прыгать будем, дорогу! — засмеялась Зеленка.
    — Вот! — подогнул длинные голени Сибира.
    «Трр-трр!» — посыпались яблоки из кармана.
    — Это для вас, я и забыл, — застыдился, как ребенок, Сибира и принялся подбирать.
    — Мне хватит, вот — два уже есть. Берите, Берабейка, Маня, Федор.
    Сибира, довольный тем, что выпутался, откинув густые волосы со лба, походил на зубра — кряжистый, с почти детским еще лицом, добродушный. Запустил зубы в яблоко и стал вертеться около самовара.
    Сибира с Зеленкой живут в большом согласии. Все печали и радости Сибира поверяет Зеленке.
    Зеленка даже часто дописывает на записочках к Оле, симпатии Сибиры: «Сестра и друг вашего Владимира целует вас крепко». Какой-то невоздержанны язык пустил сплетню, будто тайно читал драму, совместно написанную Зеленкой и Владимиром, будто главное действующее лицо в этой драме дед Сибиры, когда-то высланный в Акатуй из того села, откуда родом и Зеленка, — кажется, из-под Нарева или какого-то другого места; одним словом, около Беловежской пущи развивается действие.
    Верно это или неверно — трудно проверить. Но Зеленка и Владимир любят театр оба, в Мариинку правдами и неправдами пробираются.
    Позднее всех пришел Шмулька.
    — Как живете?
    У Шмульки стручком голова, лохматая, как ольха, пригибается в поклонах на все стороны:
    — Живы ли, здоровы ли?
    — Что так поздно? — раздается дружеская разноголосица вопросов.
    — Не было времени!
    — Шмулечка, я больная, я умираю, а ты глаз не кажешь, — ластится Зеленка к Шмульке.
    — Собирался, да все работа держит, и сегодня срочную бросил, чтобы вам билет принести. В понедельник пойдем в дворянское.
    — Шмулька, на этот концерт? Обманываешь, грешник... Я уже две недели тому назад была в кассе; пошла просто так, для потехи, чтобы казалось, что на любой такой концерт могу пойти и я — Зеленка-курсистка. Известно, билеты были в такую цену, что нам, учащимся, даже грешно туда свой нос совать.
    — Во-во! Это для вас, а не для меня. — Шмулька важно вложил руки в карманы и прошелся по комнате, надувшись, как индюк. — То вы, а то я! Я — Шмулька, только с пригласительным билетом соглашусь сходить послушать этот концерт.
    — Ха-ха! — прыснули все.
    А Шмулька неловко продолжает финтить, плутует, чтоб Зеленка не догадалась, что для удовольствия ее, больной, он, Шмулька, долго экономил, пока накопил, чтоб купить билеты на этот концерт!
    — Не спрашивайте, не забивайте голову!
    — За что вам пригласительный? — пристает Зеленка.
    — А хоть бы за то, что я — Шмулька, что мой отец — Меер, а отец отца — Ёсель...
    ...Нездоровится Зеленке. Так болит в правом боку, что не поднять руки, чтобы закрутить па затылке волосы. Заплела и пустила двумя жгутами по плечам. Идет по залу, а в глазах от слабости все вертится.
    — Косы, косы,— удивляются мужчины. Публика суетится; скрипят кресла.
    — Молодой или старый? — спрашивает кто-то из публики.
    Шмулька прислонился к стене, руки заложил в карманы и углубился в свои мысли.
    «Сивилла Шмульке снится», — подумала Зеленка и села на свое место.
    Задребезжал звонок.
    Вышел артист, не поклонился и не взглянул на тех, для кого будет играть. Стоит, мальчик еще, дитя, лицо вдохновенное. Незаметно скрипку поднимает к плечу. Смычок чуть-чуть коснулся струн — они сразу отозвались. Тихая мелодия, как первый вздох ребенка, полилась; идет, ведет куда-то в беспредельные просторы истинного лиризма. Молодая душа верит в счастливые грядущие времена, взвивается, мчится в смелом полете. Стихают в ней один за другим громы обмана, зла... Борется она с темными силами прозы, бьет крыльями о небесные своды поэзии. Бой идет не на жизнь, а на смерть. Белая риза постепенно покрывается кровавой росой. Крылья опускаются. И вот уже смертельно раненная молодость плачет, припав к вратам накрепко запертого рая счастья...
    — Какая трагедия заключена в звуках, — шепчет Зеленка, прижимаясь губами к ручке кресла.
    Хлоп-хлоп-хлоп! — хлопает в ладоши публика.
    — Безумная техника, темперамент! — восклицают слушатели.
    Артист стоит с опущенным смычком, прижимая к груди скрипку. Кажется, что последние звуки еще слетают со струн.
    Хлоп-хлоп-хлоп! — грубо заглушает эхо звуки божественного вдохновения.
    Зеленка закрывает глаза, чтоб догнать окровавленную лебедь-песню... Видит Зеленка, как плачут свежие росы на прокосах, папоротник-цветок расцветает... Зеленка устремляется воспоминаниями к своим детским дням, когда она коров пасла на пожне, а чахоточная мать качала маленького брата Зеленки, тоже чахоточного, у снопов сжатой ржи.
    «З-з-з-з! — снова начал скрипач. — З-з-з-з!» — летят из-под смычка головки красных срезанных роз, а музыкант поднимается все выше, выше: по скалам, по камням уводит в пустыню, сожженную солнцем, засыпанную песком. Пустое пространство страшной грозой дышит. Звери гибнут. Птицы безжизненно падают. Только музыкант один-одинешенек упал на колени, стоит па раскаленных камнях, призывает последовать за своим вдохновением. Ждет наития и трепещет от страха, хватит ли у него сил, чтобы увековечить высокий идеал красоты в законченной форме. Вот-вот, кажется, он уже смежил веки, затаил дыхание. Вскинуло призрачное видение крылья и исчезло... «О-ой-й!» — вздохнуло со страшной болью. «А-а-а-а!»— сочувственно отвечает и замолкает скрипка.
    «Господи, как же ты страшно, искусство! Словно огненное море наступает со всех сторон на охваченного тобою человека. Бессмертная слава такому плачу, которого не заглушат твои звуки!» Все это думает Зеленка и силится встать с кресла. Хлоп-хлоп-хлоп! Подносят букеты, серебряный венок с надписью. Шмулька стоит, побелевший как мел, впивается глазами в скрипача.
    Зеленка платочком вытирает губы, в глазах у нее темнеет: кажется Зеленке, что уплывает она вместе с залом куда-то в глубину, а красные цветы сыплются ей под ноги, изо рта бьет кровь. Зеленка наклоняется, желая поднять один из них.
    — Кровь, кровь! Поддержите, упадет! — кричит какая-то дама, подбегая к Зеленке
    Публика теснится:
    — Доктора!.. Воды!..
    Зеленка взмахивает руками и падает.
    — Душно, душно! — озирается она широко блуждающими глазами и затихает.
    — Разбилась живая лира, — перешептываются какие-то таинственные тени, сбежавшиеся в зал.
    1010-1912
    Пер. В. Щепотева.
    /Тётка. Избранное. Москва. 1976. С. 125-140./




Отправить комментарий